Леонид Броневой: «Я бы не прочь вернуться к Мюллеру»

13. декабря 2012 | От | Категория: Человеческое измерение

Он — ведущий актер Ленкома, до этого – звезда Театра на Малой Бронной, а про Мюллера и Велюрова вы и так никогда не забудете. У него редкая репутация артиста, способного сыграть решительно все, и человека, не желающего ладить решительно ни с кем.

Один прославленный артист в частном разговоре назвал его «самым легким партнером и самым тяжелым коллегой, какого только можно себе представить»; беда в том, что с большинством людей у нас ровно наоборот, поэтому мы и живем так, как живем. А вариант Броневого – далеко не худший.
— Известно, что вы не жалуете прессу, а с телевидением вовсе не имеете дела, так что мы вас боимся.
— Правильно боитесь, но это у меня не каприз и не прихоть, а реакция на цензуру. У меня был телевизионный опыт, когда интервью записывали полтора часа и говорил я о том, что меня больше всего волнует: вот мы постоянно вспоминаем войну, но почему не сделать для ее участников несколько простых и давно необходимых вещей? Почему не приравнять к Герою Советского Союза, например, человека с тремя медалями «За отвагу»? У меня в молодости был друг с тремя такими медалями, а сколько было таких людей всего – единицы, потому что «За отвагу» – это ведь медаль пехотная, вручаемая рядовым, чернорабочим войны, которые почти не выживали. Тот мой друг, мальчишка в сущности, одну получил за «языка», а вторую за то, что подорвал два танка. Ни денежных, ни иных льгот эта медаль не предполагала и сейчас не дает, как и большинство прочих солдатских наград. Вот об этом я говорил, а оставили от этого разговора полторы минуты ерунды. Если это сознательная цензура, то давайте возвращать Советский Союз в целом, со всем – пусть немногим – пристойным, что там было.
Вообще, мне кажется, это сознательная линия на торжество идиотизма, а точней – на повальную депрофессионализацию, потому что в своем профессиональном качестве я телевидению ни разу не понадобился. Один раз меня позвали спеть песенку в «Нашу гавань», и я при всем почтении к Успенскому не пошел, потому что занимаюсь не пением; в другой раз мною заинтересовался Малахов, но этот интерес не взаимен. В собственном качестве мы никому не нужны: в любом, но – только в чужом! Я смотрю «Культуру», все больше напоминающую резервацию, а в национальной политике, направленной на создание стада, участвовать не хочу.
– Эта политика дает результаты, по-вашему?
– Дает. У нас возвращают билеты на «Вишневый сад», собирается худсовет и всерьез обсуждает, почему это происходит. Ладно, говорю я, давайте предположим, что дело в нас, в спектакле, – но спектакль и так максимально легкий, короткий, быстрый, для зрителя нетрудный. Можно понять, когда и актерам, и зрителям труден шестичасовой «Сад» Някрошюса. Но наши два часа? Нет, не в нас дело, и не зря Захаров – универсальный Захаров, во всякое время находящий ключ к зрителю – искренне говорит сегодня: я не знаю, что ставить. Что им надо – варьете на сцене? У нас с аншлагами идут «Юнона» – это уж традиция – и «Аквитанская львица» с Чуриковой. Чем брать этого обработанного, зомбированного, по сути, зрителя – не знает сегодня ни один театр; разве что половой акт? Как ни горько это признавать, они добились, чего хотели: как у Горина, перестали подкупать актеров – проще оказалось скупить зрителей.
— Вы стали известны в сравнительно зрелые годы – в тридцать пять – сорок: а что такое был молодой Броневой, какое, так сказать, амплуа?
— Амплуа – провинциальное, на все руки. Это же были Магнитогорск, Оренбург, Воронеж, а там актеры играют всё.
— Ну, Грозненский театр по тем временам – не такая уж провинция…
— А в Грозном, в чечено-ингушском драмтеатре, как назывался он тогда, работали две труппы: чечено-ингушская, собиравшая аншлаги, и русская – двадцать человек на спектакле… В Оренбурге я сподобился сыграть молодого Ленина – в пьесе Ивана Попова «Семья», в Воронеже — стареющего, в «Третьей патетической», а в Грозном – Сталина в «Кремлевских курантах». Меня и постановщика специально вызывали в обком – как это Броневой играет Сталина, не будучи партийным? «Я плохо играю?» – «Нет, хорошо, но…» – «А насчет «но» – я не толстовец и прощать не собираюсь». Меня семилетнего вместе с матерью отправили в ссылку после ареста отца – из Киева в Малмыж Кировской области. Отец не послушался матери, она его заставляла выбрать адвокатскую карьеру, он выбрал экономическую и оказался в органах. Сначала – в качестве начальника экономического отдела ГПУ, а потом – в качестве заключенного. Инкриминировали ему троцкизм – он в двадцать третьем на комсомольском собрании выступил в поддержку Троцкого, извлекли из-под спуда пятнадцатилетней давности протокол и припомнили ему это…
Вообще говоря, в ГПУ, даже и в экономическом отделе, нечего делать нормальному человеку. У того же Троцкого, когда Ленин предлагал ему пост наркома внутренних дел, хватило ума отказаться: еврей на этом посту, репрессивном по определению, – огромный козырь для антисемитов. А отец так и не прозрел до конца: когда уже вернулся, с гордостью говорил мне, что ему восстановили партстаж, вернули орден Красной Звезды (он гордился тем, что у него был орден за номером 34, а у самого Орджоникидзе – 35!), вручили золотой значок «50 лет в КПСС» – как же, дореволюционный стаж! Деньги, спрашиваю, деньги тебе вернул кто-нибудь за твои десять лет отсидки и пять ссылки? Но он был фанатик, его такие мелочи не интересовали.
Кстати, рассказывал он много интересного – тот лейтенантик, совсем юноша, который выбил ему зубы, демонстрируя троцкистский протокол, тоже потом попал в лагеря, обычное тогда дело. Отец валил лес в бригаде матроса с «Авроры», из той самой команды и чуть ли не того самого, который заряжал известную пушку. Он-то на разводе и показал этому матросу: смотри, вон новеньких привезли, а тот, крайний – мой следователь стоит… Матрос кивнул и ничего не сказал. Он взял этого бывшего следователя в свою бригаду. В пятидесятиградусный мороз валили лес. Лейтенантик спрашивает отца: вы не в обиде на меня? Да что ж, отвечает отец, вы человек подневольный… Лейтенантик быстро устал, присел отдохнуть на пенек. Отец говорит бригадиру: он ведь замерзнет! Матрос отвечает: оставь его. Через восемь часов они подошли к тому пеньку – на нем сидело уже что-то непонятное, непохожее на человека. Бригадир ударил ломом – отец вспоминал, что будто бриллианты брызнули. Следователь тот замерз, заледенел насквозь. Так что к Советскому Союзу у меня отношение однозначное, и ностальгии я ничьей не понимаю.
«Два чувства дивно близки нам»: голод и страх. Вот их я и помню, они меня всю жизнь сопровождали, хотя, конечно, ослабели потом… Ничем, кроме дикого страха, эта власть не держалась, я это про нее понимал и не скрывал особо – они, видимо, сами всё про себя понимали в последние годы, так что многое мне сходило с рук. Когда снимали «Мгновения», был на фильме консультант от органов. Он тихо сидел, не вмешивался, только однажды Лиознова меня подзывает и говорит: они бы хотели, чтобы Мюллер в картине пытал какого-нибудь генерала, а то уж больно выходит интеллектуал… Я подошел к консультанту и спрашиваю: какого генерала мне пытать? Если немецкого – ладно, а если советского – у вас это всегда лучше получалось. В результате вставили эпизод, где я ору на участника заговора Штауффенберга.
– А войну-то СССР выиграл, Леонид Сергеевич.
– Войну выиграли пространством, которое в самом деле поглотит любого захватчика, нечеловеческими жертвами, которых могло быть меньше, – вы же не станете, думаю, называть Жукова великим военачальником и поддерживать его нынешний культ? Войну выиграли потому, что самонадеянным безумцем был Гитлер, надеявшийся завершить блицкриг до холодов. А еще потому, что любой провозглашающий лозунг «Бей жидов» обязательно проигрывает. Это сказал мне один старый еврей в сорок втором году, когда исход войны был далеко не очевиден. Если бы Гитлер пошел против коммунистов, но не против евреев, – поддержка его, в том числе всемирная, могла быть больше в разы. Я тогда не поверил: «Неужели евреи поддержали бы Гитлера?» «Поддерживают же они Сталина», – сказал старый еврей и был прав, вероятно.
– А Семен Липкин говорил: «Войну выиграл Бог, вселившийся в народ».
– И это верно. Но я вспоминаю тут остроту Михоэлса, которую Раневская приводила мне, как пример настоящего трагического юмора. Я шел мимо Театра Моссовета, вижу – Раневская скребком, деревянной лопатой, чистит снег. Остановился поцеловать ей руку, хоть мы и не были представлены. Восхитился ее юмором, а она сказала, что настоящий юмор был у Михоэлса. Они шли с ним по улице Горького и встретили какого-то знаменитого тогдашнего режиссера, и Раневская громко, чтоб слышно было, сказала: «В некоторых деятелях искусства могут жить только паразиты, а в вас, Соломон Михайлович, живет Бог!» На что Михоэлс гениально ответил: «Если во мне и живет Бог, то он в меня сослан».
– Вы редко играете в современном кино, а на «Простые вещи» согласились – почему?
– По трем причинам. Во-первых, это хорошо придуманная и сыгранная история о старости – о положении, в котором живут девять десятых российских стариков, и хорошо еще, если у них, как у героя этого фильма, есть что продать. А об этом не говорят – стариков ведь как бы не существует, упоминание о них портит настроение тем, у кого есть пока и работа, и семья… Во-вторых, это история об одиночестве, а у нас таких одиноких и заброшенных, причем не только стариков, и без всякой помощи – едва ли не полстраны. А, в-третьих, и в главных, это история о достоинстве. Уметь надо и стареть, и переживать времена, когда тебе перестают звонить… Показывали тут одного престарелого номенклатурщика – плачет. Сколько уже я видел этих плачущих большевиков! Что плакать? Стареть надо молча, умирать — с достоинством.
– Слушайте, прямо из вас Мюллер попер при этих словах…
– А я не отрекаюсь от Мюллера, он уже ко мне пристал, как Чапаев к Бабочкину, и это, кажется, была достойная работа. Мне Юрий Карякин сказал как-то: неужели они все там не поняли, как вы этим Мюллером ударили по КГБ?! Я честно сказал: не только они, но и сам я не понял. Но есть у него там реплики, которые действительно не худо бы помнить. Помните, в сцене с Айсманом: «Что это вас на эпитеты потянуло? С усталости? Разведчик должен изъясняться существительными и глаголами: он пришел, она передала…». Мне там несколько сцен и посейчас нравятся. Особенно бессловесные – скажем, та, где Мюллер ждет, пока починят ящик стола… При этом там феерические несоответствия исторической правде – начать с того, что я на Мюллера не похож абсолютно, и слава Богу, что они мне ни разу не показали его фотографию. Все говорили, что нет хорошей. Если б я увидел, насколько на него не похож – отказался бы от роли.
Шелленберг в кабинете Гиммлера закуривает американскую сигарету – а ведь в стране действует приказ именно Гиммлера о том, что это строжайше запрещено! Ему бы таких людей там ввалили, несмотря на всю его утонченность…
Но фильм мне кажется достойным, особенно эта его документальная стилистика, которую так испортили идиотской раскраской.
— Почему тогда не сняли продолжение? Все его так ждали.
– Я думаю, регулярные запои Семенова отчасти с тем и были связаны, что он не может продолжать сагу – просто потому, что и ему, и огромному большинству зрителей не хотелось расставаться со Штирлицем, а рассказать о Штирлице то, что он действительно хотел, тогда не разрешили бы ни под каким видом. Ему важно было отправить его в Аргентину, потом в лубянскую тюрьму – кто бы про это снял? А когда он все это написал, снимать продолжение было поздно. Сделали только радиоспектакль «Приказано выжить».
— А представляете, какая могла быть пьеса на двоих – старый Мюллер и старый Шелленберг? Спорят, например, о том, наш был Штирлиц или не наш.
— Ну, если предположить, что Шелленберг не умер в 1952 году, а скрылся… почему нет? Я бы с удовольствием сыграл, если бы существовала пьеса. Два старых эсэсовца где-нибудь в Бразилии нашли бы много тем для разговора, особенно если бы мясник Мюллер избавился от зависти к интеллигенту Шелленбергу, а тот бы, наоборот, перековался в идейного… Поговорите с Олегом Павловичем.
— Есть несыгранные роли, о которых вы особенно жалеете?
— Мне сейчас тяжело играть и те пять спектаклей в месяц, которые есть в репертуаре Ленкома. Две «Женитьбы», два «Сада» и «Королевские игры». А жалею я о том, что не смог в свое время стать военным или дипломатом, как хотел. Только играл их, и то не под материнской фамилией Ландау, которую люблю, а под фамилией Броневой, дававшей возможность поступить хоть в Ташкентский театральный институт. Артист – бабская, в общем, профессия, и характеры у большинства бабские, хотя случаются у них периоды прекрасной солидарности. Я, например, поддерживаю артистов Таганки в конфликте с Любимовым, потому что могу себя поставить на их место. У меня и с Эфросом не было гладких отношений, он годами не разговаривал со мной, хотя перед уходом на Таганку звал с собой – я отказался и ему отсоветовал.
— А пишут, что вы были любимцем Эфроса.
— Я? После одной репетиции – не стану пересказывать весь инцидент — я отказался с ним работать. Он кричал: «Мне надоела ваша жирная морда!» Я никогда не был ничьим любимцем – может, поэтому и научился ни от кого особенно не зависеть.
– Напоследок было бы глупо не спросить о вашем любимом анекдоте про Мюллера.
– Да тут все предсказуемо: Штирлиц выстрелил, пуля отскочила. «Броневой», – понял Штирлиц. Меня поразило, что этот анекдот давеча рассказал по телевизору Басков. Такого глубокого знания фольклора я от него не ожидал.
Беседовал Дмитрий БЫКОВ

Оставьте комментарий